ВЫ В РАЗДЕЛЕ: Новые имена
‘Чужой’ Олега Целкова в ММОМА
Для современников он казался чудом. Целков возник из самой что ни есть правоверной советской семьи, а жил и работал так, будто не было для него никаких запретов и шор. Картины Целкова сыграли роль триггера художественной революции Оттепели. Они запустили двигатель нового современного искусства в СССР. Однако, это искусство не пошло заданным Целковым путем. Оно не стало продолжением русского авангарда начала XX века, а предпочло подхватить новейшие западные тенденции. Самому же Цепкову такого выбора не представилось.
‘ЧУЖОЙ’ ОЛЕГА ЦЕЛКОВА В ММОМА:
За cвoю дoлгую жизнь во Франции Целков так и не сблизился с французской художественной средой. Для нее он остался посторонним. Но эмиграция отдалила Целкова и от российского мира искусства, и от коллег-художников, и от круга музейных работников, историков и критиков искусства. «Чужой» Целков оказался отсеченным от музейных экспозиций и исторических нарративов. Хочется надеяться, что данная выставка будет способствовать возвращению Олега Целкова в отечественную историю искусства в качестве лидера «ретромодернизма» и зачинателя культуры Оттепели.
‘Чужой’ — ретроспектива Олега Целкова
К моменту смерти Сталина прошло уже порядка 30 лет, как в СССР разогнали все объединения авангардистов и закрылись все музеи современного искусства. Любые отклонения от реализма были объявлены преступлением. Живое искусство перестало существовать. Его традиция прервалась. И хотя кучка прежних новаторов еще доживала свой век, но практически все они многократно публично прокляли свое прошлое. И вдруг — Целков. Для современников он казался чудом. Целков возник из самой что ни есть правоверной советской семьи, а жил и работал так, будто не было для него никаких запретов и шор. С гениальной легкостью писал картины, от которых учителям делалось дурно, такой свободой они дышали. Ему, конечно, не дали доучиться. Выгнали из школы, потом из училища, потом из Академии. Каждый раз он поднимался — помогала слава первого и главного художника-хулигана. В среде сверстников он прослыл «гением». С его подачи многие решились тогда на разрыв с соцреализмом. Картины Целкова сыграли роль триггера художественной революции Оттепели. Они запустили двигатель нового современного искусства в СССР. Однако, это искусство не пошло заданным Целковым путем. Оно не стало продолжением русского авангарда начала XX века, а предпочло подхватить новейшие западные тенденции. Самому же Цепкову такого выбора не представилось.
В момент его старта Запад для советского человека существовал лишь в пересказе журнала «Крокодил». На волну авангардизма Целкова настроил не Западный мир, а поэзия Маяковского и живопись русских кубо-футуристов. Целков открыл ее для себя, когда правдами-неправдами прорвался в тайные хранилища Третьяковки. Там, словно дешифровщик древних рукописей, он шаг за шагом осваивал грамматику, технику, проблематику новаторского искусства. От фовизма он взял ярчайшую цветность, от кубизма — разноракурсность, от экспрессионизма — «говорящую» деформацию, от сюрреализма — абсурдизм образов. Так сложился эклектический ретроориентированный художественный язык, ни на кого из авангардистов целиком не похожий, но опирающийся на знаковые, очевидные для зрителя историко-авангардные формальные приемы.
Первые работы, Целкова насыщены прямыми отсылками к работам Кончаловского, Матисса, Леже, Малевича. Даже в поздних произведениях, где уже устоялся личный узнаваемый стиль мастера, нет-нет, да и мелькнут аллюзии то на кряжистых «баб» Пикассо, то на натюрморты Дерена, то на многоголовых чудищ Филонова. Целков использовал подъемную силу исторического авангарда по типу того, как действовали художники Возрождения, черпавшие из Античности силы для преодоления средневековых традиций. Ренессансные мастера не только ведь копировали греко-римскую пластику, но и заменяли средневековый теоцентризм античным гуманизмом. Целков также не ограничил себя имитацией образцов. Он сменил код советской культуры — марксистскую концепцию человека заменил антропологической проблематикой, почерпнутой из философии первой половины XX столетия. «Грядущий хам» Дмитрия Мережковского и «Бунт масс» Хосе Ортеги-и-Гассета, «1984» Джорджа Оруэлла, романы Платонова и Замятина формируют ту идейную атмосферу, в которой зарождались образы Целкова. Подпитка этими текстами стимулировала развитие собственной визуальной философии, которая в 1980–90‑е гг. вывела художника к образной интерпретации экзистенциализма, фрейдизма и критики «общества зрелищ». Целков дал беспощадный и пугающий образ современного человека — агрессивного тупого существа, глухого к голосу разуму и открытого всем извращениям и наслаждениям. Его родовое свойство — обезличенность. Он идеально сбивается в стаи себе подобных сеятелей разрушений и насилия. Многие видели в этом критику советского тоталитаризма. Целков возражал. Он считал, что ищет глубже и норовит выразить самое общее качество современного человечества — его эссенцию. Постоянно на протяжении всего творчества Целков сам себя соизмерял с феноменом «массового» человека — то почти отождествлялся с ним, то, напротив, выстраивал к нему оппозицию.
На этом пути он встретился с такими метрами мирового искусства, как Френсис Бекон и Альберто Джакометти. Но кардинально разошелся с земляками, художниками-нонконформистами, подменившими анализ человека деконструкцией пропагандистского инструментария идеологии. Именно это взаимное отчуждение, подтолкнувшее Целкова в 1977 г. к отъезду в эмиграцию, определило название выставки — «Чужой». Этим словом сам Целков определял свое позицию — и во Франции, где ему предстояло прожить вторую половину жизни, и в контексте российского искусства. Между тем, созданный Целевым метод — «ретромодернизм» — в 1950–60‑е годы был подхвачен рядом авторов, стремившихся осовременить свою манеру приемами исторического авангарда. «Ретромодернизм» сформировал творческое лицо Вадима Сидура, Владимира Янкилевского, Элия Белютина Оскара Рабина, Владимира Пятницкого, Вячеслава Калинина и прочих авторов нео-экспрессионистической тенденции. Он также оказал зримое воздействие и на линию «разрешенного» эрзац-новаторства, окрасив приемами Сезанна, Фалька и Древина работы художников «сурового стиля». За свою долгую жизнь во Франции Целков так и не сблизился с французской художественной средой. Для нее он остался посторонним. Но эмиграция отдалила Целкова и от российского мира искусства, и от коллег-художников, и от круга музейных работников, историков и критиков искусства. «Чужой» Целков оказался отсеченным от музейных экспозиций и исторических нарративов. Хочется надеяться, что данная выставка будет способствовать возвращению Олега Целкова в отечественную историю искусства в качестве лидера «ретромодернизма» и зачинателя культуры Оттепели.
Выставка состоит из 9 разделов, в которых на материале 156 картин подробно рассматриваются все периоды творчество мастера от первых натюрмортов и автопортретов середины 1950‑х годов до последних жанровых композиций. Это первая столь подробная ретроспективная выставка Олега Целкова в России. Она собрана из частных и музейных коллекций России, Франции, Швейцарии и США. Выставка сопровождается каталогом-резоне, снабженным иллюстрациями более чем 900 произведений мастера.
Организаторы выставки:
ММОМА, Tsukanov Family Foundation Куратор: Андрей Ерофеев
«… После десятилетия упорных и бесплодных трудов в 1960 году я написал свою первую, — первую свою, — картину с двумя лицами «Портрет». С нее и начинается мой, как говорится, творческий путь. Я впервые, — и первый, — случайно «стянул» с лица лицо «по образу и подобию» и увидел — ЛИЦО. Потрясению моему не было предела. Я написал как бы портрет, однако, не портрет отдельно взятого субъекта, а портрет всеобщий, всех вместе в оном лице и — до ужаса знакомом. Я вовсе не ставил задачи «срывать с лица маску», да и увидел я не «плохое» или «хорошее», а нечто большее, нечто более похожее, более — подлинное. На лицах, точнее двух лицах, отпечатались миллионы лет, прожитых человечеством в прошлом. И столько же — в непроглядном будущем.
Я сразу же, — сразу! — понял, что мне указана моя дорога.
А набор формальных приемов, — форма, — обозначились тоже сразу же: упрощенный, примитивный рисунок; спектральный «вечный» обжигающий цвет; гладкая, контрастная растушевка тона, но самое важное, — ШАБЛОННОСТЬ как основа основ. Исключалось все свободное, импровизационное, необязательное: никаких «гениальностей», «вдохновений», «взрывов», никаких эффектных взмахов кисти. Анонимность в законченности. Гладкость безликого ремесленника.…
Вот уже более сорока лет день за днем я пишу один за другим свои бесчисленные холсты, на которых кое-что со временем меняется, высветляясь или уходя во мрак, но всегда, — всегда! — повторяются эти безликие лица — ПОРТРЕТЫ ЛИЦ.»
«Волею судеб первым изо всех художников создал лицо, в котором нет идеализации. Лицо, в котором нет ничего от лица Бога. И с тех пор всю свою жизнь я думаю над загадкой этого лица — и не нахожу ответа»
Олег Целков
Париж. Октябрь 2001
Авангард с историческими корнями
«Запасник» располагался в помещении давно закрытой церкви Николая в Толмачах, примыкавшей к зданию Третьяковской галереи. Храм был заколочен, а внутри перегорожен настилами и сетками. На них стояли, лежали, висели отборные шедевры Кандинского, Ларионова, Гончаровой, Татлина, Малевича. Целков переживал эту встречу с запрещенным наследием как переворот в своей художнической судьбе. Он здесь нашел альтернативу. Обрел архимедову точку опоры. Как известно, видит лишь тот, кто желает, готов и способен увидеть. В свои 17 лет Целков побывал на последней прижизненной персональной выставке Петра Кончаловского в 1951 году и не мог оторваться от единственной по-настоящему красивой картины — «Агавы». Этот скромный (по меркам авангарда) натюрморт, сохранивший намек на фовистскую цветность и кубистический излом форм, открыл ему глаза на то, что в России возможно иное искусство. Тайное хранилище Третьяковки открыло ему цветность самого настоящего фовизма и лучистость сложносоставных форм кубофутуризма. Возник вопрос: как сделать выбор? Кого взять себе в заочные учителя — фовиста, кубофутуриста, сезанниста или супрематиста? Последовательно появлявшиеся во времени художественные движения предстали Щелкову в синхронном типологическом развороте. Каждое по-своему было привлекательно и ни одно до конца не убедительно, потому что тенденциозно ориентировано на ту или иную проблему — цвет, движение, беспредметность и тд. . Лишь все вместе, взятые хором, они являли собой феномен «современного искусства». Ни от чего в принципе Целков не собирался отказываться, хотя ему и была чужда чистая абстракция. По мере надобности Целков начал извлекать из этого богатства форм и приемов то одно, то другое художественное решение. Иногда работа составлялась из двух, трех, четырех разных источников. Эти заимствованные элементы художник и не думал скрывать, камуфлировать, выдавать за свое. Напротив, каждый из них кричал: «я — Кончаловский, я — Матисс, я — Фальк». Но иногда один и тот же элемент принадлежал сразу нескольким художникам. Так, поступательным интуитивным поиском Целков создал метод «ретромодернизма». Его можно определить как выборочное и составленное из разных источников произведение на современной сюжет, демонстративно ориентированное на исторический авангард.
Принцип демонстративного цитирования легко прослеживается в избранных темах и жанрах ранних работ Щелкова. Кончаловскому он посвятил свою «Агаву» 1956 г. Она была задумана как оммаж кумиру, но с плохо скрываемыми победными нотками. Работа Щелкова намного острее и радикальнее натюрморта Кончаловского. В заточенных гранях плоскостей, резких заломах форм, углах, остриях отовсюду стреляющих треугольников, чувствуется глубокое знакомство с лучизмом Ларионова и Гончаровой. Придумав это состязание «Агав», Целков ведет себя словно он современник людей начала века. Его работы органично смотрятся в окружении картин сорокалетней давности. Но добившись этой близости, Целков стал с ней бороться. Следом за первой «Агавой» он в том же году рисует еще один натюрморт с тремя такими же цветками в горшках. Если «Агава» Кончаловского купается во французском шике и дышит тончайшими ароматами сигар и трубки, то три цветка Щелкова помещены в сортир. На полу узнаваемая метлахская плитка, а у стены вечно ревущий сточными водами унитаз. Все тесно прижато друг к другу как санузел в пятиэтажке. Фовизм и кубизм были всегда аккуратны к вторжениям контекста. Изображения неприглядностей художники старались избегать. А вот у Щелкова дело выглядит по-другому. Нет сомнения, что он писал эту работу как намеренный вызов. Картина Щелкова была ответом на духовный настрой части советской интеллигенции, которая захотела отбросить советский «новояз» и отвернуться от убожества и уродства социалистического быта. Росло увлечение культурой «серебряного века». А позиция Щелкова была очевидно иной. Он стремился писать окружающую, а не воображаемую реальность. Не собирался ограничиваться и формальными экспериментами в духе «современного искусства». Если вспомнить работу 1955 г. со шваброй и горшками, то и там читается местный сюжет. Это вам не салонные натюрморты Машкова. Нарисован пейзаж стола после сабантуя — стоят опустошенные стаканы и валяются бутылки, лежит несведенный огурец, белым нутром отсвечивает гигантская кастрюля для супа, а над всем этим господствует швабра, которой отмывали пол. Картина с унитазом усугубляет эту тенденцию. Имитируя фовизм, Целков хочет в то же время отстраниться от французскости, от воображаемого перемещении в эпоху начала века. Ретромодернизм не стоит путать с воспевающим прошлое ретроспективизмом. Обращение к опыту авангарда Целков делал не ради ухода от советской действительности, а, напротив, для нахождение визуального языка, способного выразить современность.
На черных фонах
В 1957 году Целков предпринял первую попытку конструирования своего стиля. От ученических штудий и экспериментов, преображающих натурную постановку в авангардный натюрморт, он перешел к обобщающим суждениям о мире. Этот стиль реализовался всего в нескольких картинах. Их общим свойством был черный фон. В новейшем искусстве подобный абстрактный фон Целков видел в работах Кандинского, Эль Лисицкого и Родченко. Смысл его — скрыть конкретность пространства и места действия. У художников-абстракционистов черный фон ничего и не выражает. Это пустая площадка, на которой разворачивается игра силовых линий и цветных пятен. Черное контрастирует с цветом как плоское и инертное — с подвижным и пространственным. У Целкова эта оппозиция дополнительно конкретизируется сюжетным столкновением живого с неживым. Живое дано ярко, выпукло и красочно, а вот среда, в которую оно погружено, показана непроницаемо черной, мертвой, едва колышущейся материей. В нее проваливаются, в ней утопают, с ней борются его персонажи. Увидеть этих персонажей с первого взгляда не просто — их фигуры разъяты на плоскости и объемы. Поэтому в 1950‑е годы эти работы воспринимались абстракциями. Правильно прочитать их формальные ребусы мог лишь «посвященный» — зритель, знакомый с историческим авангардом. Две лежащие обнаженные — это, конечно, купальщицы Пикассо. Если вспомнить его игры по трансформации женских фигур в причудливые деревянные конструкции или в биоморфных чудищ, то целковские обнаженные выглядят вполне гармонично. Сражение матадора с быком следует читать через призму футуризма. Атакующие на полном скаку уланы, мчащиеся по улицам быки Умберто Боччионе помогают увидеть и физически пережить схватку двух сил в работе Целкова. Трудно представить себе, что Целков не знал про «уникальные формы непрерывности», которыми Боччионе формировал тело в состоянии движения, настолько похоже он их передал. А вот раскрасил он их по методе Малевича, которую тот применил в «Крестьянском цикле» 1910-11 гг. Для передачи объема и кривизны поверхности он применил градиент, когда пробелами высвечивается выступающая на зрителя часть формы, а удаленные участки наоборот затемняются. Этот прием передачи гнутой формы станет одним из самых узнаваемых черт зрелого стиля Целкова.
Картины «на черных фонах» имеют очевидное символическое содержание. Оно проявляется в самом подборе персонажей — это матадор, сражающийся с огромным быком. Причем Целков оставляет за скобками все подробности корриды: трибуны, песок арены и прочее — чтобы сфокусироваться на самом главном — на схватке. Это канатоходец, идущий по проволоке. Здесь также опушены все подробности цирка. Это мальчик, несущий словно палитру связку цветных шаров. Герои символизируют решимость, бесстрашие и тяжесть неравной борьбы (матадор); балансирование и лавирование на грани возможного, риск потерять контроль и сорваться (канатоходец); детскую хрупкость и уязвимость (мальчик). В обволакивающем их мраке герои являются носителями активного и светлого начала. Они как бы освещают собой темную жизнь, расцвечивают ее красотой. Коррида с матадором демонстративно указывает на соответствующие работы Пикассо и Кончаловского. Оба были страстными любителями корриды еще и потому, что видели в этой схватке с мощным зверем важный символический подтекст — для одного это была борьба с диктатурой Франко, для другого — сражение с традиционным искусством. «Всех нас объединяла тогда потребность пойти в атаку против старой живописи», — вспоминал Петр Кончаловский про 1910-ый год, когда открылась первая новаторская выставка русских фовистов «Бубновый валет». То же можно было бы сказать и про 1955 год. Только вот желающих сопротивляться насаждаемому соцреализму было много, а в открытую атаку бросился первым только один — Олег Целков. Он серьезно поплатился за эту дерзость. Так что символический подтекст серии картин на «черных фонах» касался не только общей атмосферы мрака, царившего тогда в советской культуре, но и особенного положения в ней художника. Каждый из перечисленных персонажей: матадор, канатоходец, мальчик — олицетворяет самого Целкова. Так художник видел и оценивал себя человеком, дарующем «гиблому» месту надежду, краски новой жизни и яркость возрожденного искусства.
Ближний круг
Вместе со своим героем — массовым человеком — Целков представлял новое поколение, которому выпала удача во второй половине XX века начать историю с нулевого отметки, подведя черту под тоталитаризмами. И переосмыслить все сразу: политику, экономику, культуру и искусство. Главная идейная оппозиция, которая сложилась тогда во всех сферах жизни, в том числе и в советской жизни тоже, — это противопоставление новаторской молодежи консерватизму прошлого. В представлении новых поэтов и художников (таких, как Целков и его друг Евгений Евтушенко) консерватизм олицетворялся социалистическим реализмом. Но не только. Под это определение попадала в целом и классическая культура, которую новаторы 1960‑х по следам своих кумиров-футуристов тоже не слишком жаловали. Поэтому живописная техника Целкова первых двух десятилетий так отличается от классической манеры. Целков специально использует обезличенную технику ровно закрашенных плоскостей. Применяет градиент, который механически передает объем. Убирает ракурсность, дающую почувствовать точку зрения художника. В общем, в его работах личность художника скрыта. Это сделано намеренно с целью отстранения от артистической манеры игры кистью, пестуемой со времен Рембрандта до импрессионистов и реалистов включительно. Но в 1971‑м году Целков полностью меняет диспозицию. Он пишет сцену своей воображаемой встречи с Рембрандтом — они вместе обнимаются и пьют вино. В картине царит душная атмосфера таверны, клубы табачного дыма смешаются с сивушными парами и нависают над головами хмельных художников. Перед нами сложные, много испытавшие и пережившие натуры. Лоб у каждого сведен судорогой мысли, рот скривлен усмешкой, глаза окружены паутиной морщин, опухшими веками. В этом и заключена суть случившейся трансформации взглядов Целкова. Он демонстрирует совсем иной образ самого себя, контрастный своей прежней иконе нового человека. После десятилетия братаний с ним Целков переметнулся от нового человека к Рембрандту. Увидел свое место в ряду творцов классической европейской культуры. Далее он проделал такую же операцию со своими ближайшими друзьями, диссидентами, писателями, родственниками и любимыми женщинами — вырвал их из общности новых людей и противопоставил их ей в качестве особого избранного круга. Портреты объединены единой системой приемов. Все лица утоплены в темноту глубинного пространства. Каждый человек выдвигается на нас из приватного, скрытого ото всех личного мира. Его отделенность от публичного пространства подчеркнута непременным атрибутом цикла — занавеской. Нам явлена здесь без маски публичности альтернативная, невидимая миру «подпольная культура». Ее жизнь в 1970‑е годы прошла, как известно, под знаком бегства от реальности, эскапизма и внутренней эмиграции. Таков был ответ на цензурные запреты, суды, изгнания из творческих союзов и прочие репрессивные акции властей. Ярким проявлением эскапизма в художественной среде стал отказ от авангардных экспериментов и переход к метафизическому искусству. Одной из опор этого движения был как раз культ Рембрандта. Борис Биргер, самый именитый портретист инакомыслящей интеллигенции тех лет, переосмыслил золотистый луч Рембрандта как визуальный знак духовной отмеченности. На его портретах Денисова, Окуджавы, Войновича и других деятелей альтернативной культуры этот струящийся с небес лучик выхватывает из темноты подполья тающие, преображенные светом, почти лишенные материальности духовные профили московских знаменитостей. В «рембрандтовском» цикле Целкова нельзя не заметить полемики с пафосным стилем Биргера. Целкову была явно не по душе вернувшаяся в культурный обиход заезженная до дыр оппозиция сакральной жизни духа профанному прозябанию плоти. На лицах его «элиты» тоже прыгают рембрандтовские зайчики дневного света. Но эффект этой игры света не ведет к дематериализации образа человека. Напротив, он подчеркивает плотность, рельефность, чувственность лица и тела. Бордово-красный, кровяной цвет акцентируют жизненную силу, энергию, напор, сформированную физическую индивидуальность персонажей. Так что в том варианте оппозиции, которую предлагает Целков для отражения изменившихся реалий жизни, противостоят друг другу не гений профану, а нормальный, осмысленный человек, ответственная личность коллективной душе толпы.
Душа толпы
Редко когда центральное произведение художника, которое сам он считает своей главной вещью, является пародией. Именно так получилось у Целкова, когда он создал «Тайную вечерю». Анархическая натура художника сопротивлялась не только властной идеологии, но и идейным верованиям интеллигентского круга. А потому художник резко воспротивился богоискательским тенденциям, вошедшим в моду в мрачные времена брежневского застоя. Трактовка известного сюжета у Целкова очень необычна. Сверкающие белками глаз двенадцать одинаковых персонажей в нимбах занимают все поле изображения. Они что-то кричат, глядя на находящегося перед ними неуклюжего гиганта. Кто-то тычет в него пальцем. Он же, стоя спиной к зрителям, отвечает этой массовке, подняв кверху обе руки. В одной из них держит золотой поднос, на которой стоит чаша с красным вином как прообраз потира с кровью Спасителя. Нимб-поднос похож на большую литургическую просфору. Все говорит о том, что гигант с поднятыми руками и есть Иисус. Слипшиеся в единую массу, как ягоды в вишневом варенье, апостолы трактованы Целковым в соответствии со словами св. Павла, что все они, верующие во Христа, образуют единое тело Церкви. Следовало бы добавить, что во главе ее стоит сам Иисус. Но композиция, примененная Целковым, подталкивает зрителя к иным выводам. Фигура Христа помещена художником в нижней части композиции. Христос зажат и словно придавлен к передней плоскости картины давящим на него скопищем людей. Между тем известно, что каноническая иконография Тайной вечери, как и других главных сцен встреч Христа с учениками и народом, предполагает треугольную композицию, вершиной которой является сам Иисус. Он размещен над народом, ибо он — царь. Лучшим тому подтверждением служит знаменитое «Явление Христа народу» Александра Иванова, в которой Христос нисходит с горы к сгрудившимся в овраге людям. «Тайная Вечеря» Целкова, скорее всего, является пародией именно на эту картину, которую он знал и обожал с детства. У Целкова все поставлено с ног на голову: людская масса находится наверху, Христос же — у ее ног. Народ Целкова, действительно, образуют единое тело, имя которому — толпа. А Иисус в интепретации Целкова не противостоит этой толпе, напротив, он с ней слит единой фактурой и цветом. Он ее часть, но часть, подчиненная общему. Таким образом, подлинная тема этой работы — верховная власть толпы. Картина была выставлена в 1975 году на первой разрешенной выставке нонконформистов в павильоне «Пчеловодство» на ВДНХ, и для многих она стала эмблемой всего движения. Зрители увидели здесь пародию на партийное собрание, где бурлящая масса единогласно поддерживает оратора или же освистывает очередную жертву политической чистки. С известной долей воображения можно увидеть в этой картине и образ судилищ над Бродским, Даниэлем и Синявским, которые случились как раз в те годы, когда она создавалась. Но Цел ко в сердился, когда в его картинах искали отражение конкретных событий. Ни на одной из них не найти советских лозунгов, плакатов, портретов Ленина, Маркса, Энгельса. И понятно почему: в отличие от художников соц-арта Целкова не занимала идеология, то есть механизм, каким власть превращает отдельную личность в послушный элемент системы, а затем составляет из таких элементов управляемую массу исполнителей — общество тоталитарного типа. Толпа у Целкова принципиально другая — это неуправляемая стихия. Она сложилась и существует как доличностная подоснова, своего рода исходная «грибница», из которой потенциально может вырасти включенный в свое время, политику и культуру, ответственный человек. Но большая часть людского рода остается на «пещерном» уровне, то есть в состоянии нерасчлененной массы. Ее-то и не устает рисовать в 1980–2000‑е годы Целков, все время уточняя «визуальный архетип» толпы. Если в его ранних картинах, например, в «Едоках арбуза» была относительная дифференциация персонажей, изображалась задорная компания друзей, своего рода «завтрак на траве», то в новых картинах никакой веселой беседы вокруг общего угощения не наблюдается. Дети и взрослые, мужчины и женщины (точнее сказать, мужики и бабы) с одинаково-бессмысленным и озлобленным выражением таращатся на зрителя. Они не хотят поделиться радостью как «едоки», а откровенно угрожают зрителю топором, лопатой, ножом, словно бы говоря: «исчезни, гад, а не то зарежу и зарою». Они ведут себя так не потому, что вы лично им не нравитесь. Это их стандартное поведение. Вместо коммуникации толпа демонстрирует любому встречному одну лишь угрозу насилия. Ее главный инстинкт — агрессия. Глядя на целковские циклы картин, посвященных толпе, вспоминается Владимир Сорокин и его предтеча — мрачный гений Мамлеев с его жутким романом «Шатуны», а также создатель социальной психологии, первый исследователь феномена масс Гюстав Леблон. Целков дал визуальный образ его теории о единстве чувств людей, объединенных в толпу, благодаря которому возникает коллективная душа. Только эта душа далека благостности, говорил Леблон. Она склонна к буйству, свирепости и произволу.
Влечение
Обнаженная натура, секс, либидо — эти табуированные в сталинское время темы открыли культуру оттепели, став узнаваемыми мотивами художников-пятидесятников. Далее, на многие десятилетия, тело выпали из кругозора русских художников нонконформистов, заменившись анализом текстов. Первым художником, чьи работы отмечены интересом к эротике, был Вадим Сидур. Скульптор-эротоман создал единственное в русском искусстве пластическое изображение женского оргазма. Второй герой темы — Владимир Янкилевский. Он перевел рассказ с изображения обнаженного тела на показ либидинозного влечения. Оно зашифровано в канонической для художника композиции триптиха, левая и правая части которого демонстрируют пиктограммы мужской и женской фигур с акцентированными половыми органами. Олег Целков ближе всех подошел к выражению темы либидо. Он писал не обнаженную натуру и не взаимоотношения партнеров, а собственный мужской эротический фантазм. В нем действующий, реальный, упрощенный модернистскими приемами, но живой персонаж сменился фантомным видением, знаком сексуального желания. Толпа с лопатами и ножами наделялась Целковым онтологичностью. То есть она была коллективным субъектом, обладающим отдельным от художника существованием. А вот в либидинозном цикле его картин субъектом выступаем сам художник. Отворачиваясь от внешней реальности, он полностью погружен в себя: переживает и одновременно изображает проявления своей похоти. В 1976 году в «рембрандтовской» манере Целков пишет двойной поколенный портрет — себя вместе с женой. Жена — главный персонаж картины. Художник скрывается за ее плечом, видно только его лицо. Зато пышная молодая женщина представлена во всей красе. И хотя ее тело ниже плеч закрыто плотной бордовой вуалью, зритель оказывается свидетелем откровенно эротического образа. Складки вуали обтекают бедра, грудь, живот и, переводя живое тело в рельефный рисунок, резко усиливают его либидинозное звучание. Натуральные пропорции изящного тела нарушаются. Грудь непомерно разрастается, набухает гигантский живот, а самое интимное место игрой складок превращается в гигантскую треугольную складку-щель. Здесь уже намечен переход от телесной реальности живого субъекта к собственному, авторскому фантазму. Фантазм — это отпечаток или проекция живого тела на плоскость драпировки (как в этом портрете) или стены, экрана, как в последующих работах Целкова. Эти проекции позволяют любые искажения и прежде всего гиперболизации эрогенных частей тела. Чтобы закрепить и прояснить для себя этот переход от живого тела к фантазм-образу, Целков пишет серию плоских работ, где пространство заменяется стеной. В стену вбиты гвозди, на ней висят веревки. А рядом с этими трехмерными предметами тенью ложится изображение тела так, будто это проекция слайда или кадр фильма. В либидинозной серии картин преобладают темные фоны-стены. Зритель словно бы приглашен в уютный кинотеатр, какими были салоны парижских эротических фильмов 1970–80‑х годов, и смакует бесстыжие крупные планы объятий и совокуплений. Иногда Целков грезит о Gang Bang, который вошел в моду в порно тех лет. В других проекциях фантазия Целкова рисовала сцены оргий, коллективных вакханальных плясок, пьянок и соитий. Прием перетекания персонажа в фантазм-проекцию заставляет вспомнить героев Магритта. Но там автора занимала игра с иллюзией и ее разоблачением. А для Целкова важно показать, что гигантские задницы или бедра, складки мягкого необъятного тела есть внутренний психоделический спектакль, продукт возбужденной фантазии, результат прилива сексуального возбуждения, которое автор сублимирует созданием эротических образов. Вторгаясь в обыденную жизнь, эти образы бросают вызов красоте и гармонической упорядоченности жизни, они вульгарны, неприличны, грубы. Но они, говоря словами Мишеля Фуко, есть «исповедь плоти» Целкова.
Зрители-актеры
В 2000‑е годы персонаж «массового человека» претерпевает в творчестве Щелкова свое последнее, третье радикальное изменение. Если в 1960‑е годы это был добродушный олух, в 1980–90‑е — агрессивный дебил, то теперь его сменил пассивный наблюдатель, живущий бесконечным потреблением зрелищ. Это «пожиратель визуальных спектаклей», как выражаются в рекламной индустрии. Отныне орущая толпа успокоилась, расселась по рядам кресел и уткнулась взглядом в экран. Превратилась в сообщество зрителей. Отсюда — смена трактовки лиц, которую можно наблюдать в серии картин «Театр», созданной Целковым в 2008 году. В отличие от его предшественников персонаж-наблюдатель не смотрит в упор на посетителя выставки и безразличен к окружающей реальности. Он погружен в темноту зала, в котором единственным светлым пятном, единственным источником информации является экран. Задача персонажа — следить за экраном и жить сообразно посылаемым оттуда сигналам. Щелков располагает экран где-то вверху, за пределами картины. Головы персонажей-зрителей подняты, носы вздернуты, взгляд устремлен снизу вверх. Здесь сознательно применена характерная иконография подчинения. Однако не стоит в этом искать аллюзии на видеоглаз «Большого брата» из утопии Джоржа Оруэлла. Скорее, новые герои Щелкова — это обитатели «Глобальной деревни» Маршалла Маклюэна. Их пассивная покорность порождена не страхом репрессий, а маниакальной зависимостью от удовольствия. Эти зрители обуреваемы вуайеристскими страстями. По их лицам гуляют отблески происходящих на экране событий. Рты приоткрыты, языки полувысунуты — знак гурманского наслаждения. Эти физиономии словно бы промяты, сдавлены энергетикой зрелищных эффектов. Параллельно с изображениями этих пассивных зевак Щелков в последние два десятилетия своей жизни пишет серию картин о повседневной суете, изображая людей, вовлеченных в лихорадочную активность бытового характера. Одни азартно играют в биллиард или режутся в карты, другие пьют, третьи едят, потом дерутся, что-то копают, кого-то отпевают. Хотя на первый взгляд оба цикла: театр и повседневная суета — противоположны друг другу, между ними, на самом деле, много общего. Потому что цикл о суете и есть тот самый многосерийный спектакль, который и смотрят зрители-персонажи другого цикла. Чтобы действие напоминало постановочный спектакль, а не саму жизнь, Щелков использует специальный композиционный прием — взгляд сверху. На протяжении всего предшествующего творчества Щелков рисовал своих героев фронтально. В неглубокой коробке, какой является пространство его типовой картины, Щелков расставлял их поодиночке или группами словно перед камерой фотоаппарата в фотоателье. Иногда они паясничали, бесстыже приплясывали, иногда застывали в угрожающих позах с лопатами и вилами в руках. Реже они сидели за столом, размахивая как саблями огромными кухонными ножами. При этом все они настойчиво и прямо смотрели вперед. А вот композиция картин серии повседневной суеты развернута на 90 градусов. Все происходящее показано с высотной точки обзора. Кто бы он ни был этот «сверхусмотрящий» (зритель театральной галерки или сам Всевышний) ему отлично видна вся диспозиция «комедии жизни». Дистанция снимает чувство опасности и девальвирует угрозу персонажей, вооруженных ножами и лопатами. Другая особенность композиции — ориентированность суетящихся людишек на зрителя. Играя, выпивания или сражаясь, они нет-нет да и поглядывают на него, задирают голову вверх, отвернув лицо от происходящего действия. Иными словами, персонажи вовлечены в какое-то дело, но одновременно вопрошающе-виновато смотрят наверх, словно бы спрашивая: «Все правильно? Мы убедительно играем? Вы нам верите?». Эта двойная позиция участия в событии и взаимодействия с внешним наблюдателем есть характерная ситуация актера, его «парадокс». Вслед за французским философом Ги Дебором Щелков распространяет эту ситуацию актера на все общество в целом. В наступившем «обществе зрелищ», по терминологии Дебора, все взаимодействия между людьми происходят теперь посредством спектакля. Но, становясь в позицию актера, не каждый человек способен воспринять актерский талант. Поэтому большинство, как правило, играет в простые, тривиальные, заученные игры, повторяя то, что видели в кино, по телевизору или в прочих мессенджерах. Поэтому «в мире господствует банальность», — говорил Дебор. Тот, кто смотрит эти спектакли, в свою очередь тоже из наблюдателя превращается в актера, меняясь ролью зрителя на позицию актера с предыдущим набором играющих. Так, оба цикла картин Щелкова оказываются связаны как разные временные состояния одних и тех же людей, пребывающих в замкнутом цикле «суеты сует» в раз и навсегда заданных сменных ролях.
Репрезентация власти
Проводя ревизию разных «акторов» социальной жизни, Целков не мог не коснуться фигуры начальника. А это означало не только сконструировать свое видение персонажа «политика», но и отреагировать на огромную изобразительную традицию под названием «парадный портрет». Целков долгое время не брался за эту тему, считая отдельных личностей и исключительных персонажей менее важной для себя темой, чем изображение типичных и массовых проявлений человеческой натуры. И лишь переехав в Париж, он одновременно зарядил и потом несколько лет дописывал с десяток холстов, посвященных фигуре «политика». Дополнительным стимулом к этой работе стала драматичная президентская кампания 1980–81 годов, которую выиграл Франсуа Миттеран. Многие тогда увязывали его победу с необычайно активной наглядной агитацией. Улицы французских городов были сплошь обклеены портретами кандидатов. Во всяком случае, нетрудно заметить, что черты целковского «политика» напоминают гладко выбритое, свежее и строгое лицо Миттерана на афишах тех лет. Впрочем, похожий портретный типаж лица мы находим и в поясных портретах более ранних эпох, например, в портретах Наполеона. Многие из них были сознательно ориентированы на известные скульптурные изображения римского императора Августа. Уходя глубже в историю, можно найти подобный невозмутимый лик в Египте, в изображении фараонов. В этой иконографической традиции, включавшей обширное количество портретов диктаторов, автократов, а также демократически избранных правителей, отрешенное спокойствие является главным свойством лица (и, соответственно, характеристикой личности). Кстати, именно это качество и провозглашал девиз Миттерана: «La force tranquille». Ни один волос не шелохнется на голове такого человека, глаз не дрогнет и губы не шевельнутся, выдавая внутреннее кипение чувств, даже в случае необычайных событий, даже «у бездны мрачной на краю». Осваивая эту иконографию, Целков вносит в нее несколько добавлений. Во-первых, хоть и идеализированный, но все же портрет живого человека он превращает в портрет-маску. Он создает абсурдистское сочетание массивного и плечистого туловища, отбрасывающего тень на стену позади себя, и этой тонкой маски «отрешенного спокойствия», за которой вовсе нет или не видно лица. Иногда за маской Целков изображает какое-то ужасное хитросплетение вырвавшихся наружу мозгов. Здесь очевидно читается идея, что «отрешенный лик» представляет собой канонизированную всей историей человечества форму репрезентации «политика». Целков намеренно очищает сюртук своего «политика» от всех властных причиндалов: лент, звезд, орденов и прочее — которыми обычно нагружались парадные портреты. Значимость всех этих аксессуаров не идет ни в какое сравнение с ролью маски. Кто бы в роли правителя ни оказался — а в ней по результатам выборов или же игрой случая и судьбы оказываются самые разные люди — они все обязаны соответствовать этому канону поскольку именно он символизирует власть. Маска «отрешенного спокойствия» есть необходимый и достаточный магический инструмент удержания власти. Ее эстетика правильных пропорций и гладких поверхностей была выработана в идеалистической системе, разновидностью которой в Новое время стал академизм. Вторая поправка к типологии традиционного «парадного портрета», которую вводит Целков, используя опыт модернизма, заключается в дискредитирующей игре масштабами. Лицо «политика» изображается традиционно крупно, занимая иногда почти все пространство картины, его тело умышленно раздуто. Но рядом с «политиком» Целков помещает изображение какого-нибудь бытового предмета, пуговицы или скрепки гигантских размеров, в сравнении с которыми величие персонажа пропадает. Он выглядит карликом. Вспоминается пожелание Владимира Набокова ограничить портреты политиков размерами спичечного коробка. Наконец, третья поправка связана с коллективным характером власти. В любой форме правления власть принадлежит не только главному политику, но и его окружению, в какой-то мере — его будущим наследникам, отчасти — его предшественникам. А потому, согласно Целкову, канон репрезентация власти не может быть ограничен одной единичной маской. Персонаж «власть» состоит из нескольких состыкованных друг с другом масок «отрешенного спокойствия». Среди разных работ этой серии бросается в глаза решенная в золотисто-охристых тонах картина с изображением трех масок, вставленных в общее тело. Она настойчиво подталкивает зрителя к сравнению ее с иконой «Троицы». Возникает соблазн назвать этот портрет троичным изображением Бога в не очень почтительной, скорее даже пародийной интерпретации. Но не исключено тоже, что Целков вспоминал в данном случае про триединство Священника, Героя и Царя (то есть мистики, силы и мудрости), которое служило, да и сейчас еще является традиционным воплощением верховной власти.
Маска как образ двоемыслия
Изобразив себя в автопортретах с такой же «рожей», какой он наградил своих анонимных героев, Целков, сам того не желая, попал в собственную ловушку. Ведь он примерил на себя чужое лицо, выступил в роли обезличенного, среднестатистического человека. А следовательно приписал себе присущую новому человеку тягу к упрощенчеству, к утрате знаний, умений, духовных качеств. Среди прочего этот человек не признает и современное искусство. Ему милы те лирические или героические образы народа, которые даны искусством прошлого или придворными советскими живописцами. Он с ними привык отождествляться. А образы современного искусства, в том числе и «рожи» Целкова, ему не понятны и глубоко не приятны. Он ими оскорблен и потому реагирует яростным возмущением. А если и когда этот новый человек получает власть, то включает репрессии. Известно, что массы отвергли авангард как «дегенеративное» искусство в пользу так называемой «классики» еще до появление тоталитарных режимов. И именно неприязнь толпы, а не только вкусы тиранов, определили антимодернистскую политику новых диктатур. Целков довольно быстро понял свое заблуждение. Понял, что как художник, как рефлексирующий человек он внутренне глубоко чужд массовому человеку. Но демонстрировать откровенно, во всеуслышание, эту «чуждость» было опасно. Так возникла спасительная идея маскировки. Остракизм, изгнание, репрессии вернулись уже в самый разгар оттепели. В частности, эта политика выражалась в форме спектаклей публичной чистки и травли. Лишив художников и писателей права печататься и выставляться, их еще и принуждали к публичным покаяниям. Тогда вновь включился психический механизм самозащиты, который с подачи Джорджа Оруэлла получил название «двоемыслие». Прикидываться «своими» и играть в уподобление массе были вынуждены все творческие люди — и те, кто сломался и принял соглашательскую позицию, и те, кто ушел в подполье и стал работать «в стол». Одни притворялись, чтобы «спасти лицо» в быту перед друзьями и близкими, другие — чтобы сохранить свою личность в культуре. Но процесс расчеловечивания, ставший политикой тоталитарного режима, зашел столь далеко, что уже и человек массы ощутил несовпадение своих желаний и поступков с кодифицированной идеологией моделью нового человека. Массе тоже пришлось учиться скрывать здоровый цинизм, «пофигизм», спонтанные проявления смеховой культуры. Поэтому технология двоемыслия была воспринята также и толпой, вынужденной к притворной покорности. Наконец, подобное произошло и с чиновниками, которые, требуя фанатизма у подчиненных и выставляя напоказ наигранную идейность, стремились скрыть мздоимство, лицемерие и садизм. Они также виртуозно освоили двоемыслие. Таким образом, все слои тоталитарного общества учились скрывать свои подлинные лица под маской конформизма. Олег Целков первым из художников осознал и выразил этот важнейший феномен современной жизни. Тема внешнего конформизма, скрывающего инакомыслие, прошла красной нитью через все его творчество. Пластической формулой для ее выражения стала лицо-маска. Маска Целкова сущностно отличается от плоской накладки на лицо с прорезями для носа и глаз и шутовским носом, какие носят на карнавалах. Это не схема, а та же настоящая «рожа», только отделенная от тела и от объема затылочной части головы. Это лицо без головы, сквозь которое просвечивает стена, на которой оно висит на гвоздике. Его не отличить от живого — в глазах стоит грусть, боль, радость или высокомерие. Рот кричит, мимика и эпителий не отличаются от настоящих «рож». Лицо-маска в картинах Целкова висит в прихожей как верхняя одежда. Его надевают, выходя на улицу. Картины Целкова фиксируют это правило тоталитарного строя — «в свет» без маски выход запрещен. В тоже время маска не должна быть узнаваема — она должна давать иллюзию подлинного лица. В этом заключен разгаданный Целковым секрет спектакля «двоемыслие» — маскарад, в котором никто не имеет права сознаться. Делая вид, что маски и есть их подлинные лица, люди в такой игре теряют чувство реальности и перестают отличать подлинное от его имитации. Серии масок логично заканчиваются у Целкова композициями из множества масок, которые, наслаиваясь друг на друга, уводят взор зрителя в неразличимую даль, демонстрируя полное исчезновение настоящих лиц.
* * *
«Олег Целков — самый выдающийся русский художник всего послевоенного периода»
Иосиф Бродский, поэт
«В построении композиций Целкова можно найти монументальный динамизм, ту первобытную силу, которая является наивной душой живописи».
Андре Парино, искусствовед
«Олег Целков — создатель удивительного коктейля XXI века. Это гремучая смесь из светотени Рембрандта, пышной плоти Рубенса помноженных на русское безумие и мощь варварского духа».
Михаил Шемякин, художник
«Система Целкова не претендует быть моделью, а это скорее слепок, маска этого мира, представление о нем. …> Поражает в нем всё, например, им применяемая технология: страшной интенсивности лессировки, которые делались локальными цветами, и дисгармония варварских цветовых сочетаний, например, фиолетового с зеленым, — все говорит о его силе и небывалой творческой смелости».
Илья Кабаков, художник
«В картинах Олега Целкова нет сатиры. Они ничего не говорят ни о времени, ни о месте, в котором живут. Их природа другая — это физиология. Они — порождение того страшного и темного начала, которое таится в душе каждого человека …> Художник открывает клапан, выпуская на волю чудовищ своей души, давая образный строй этим фантомам, отделяя их от себя, и тем самым избавляется, спасается сам».
Эрик Булатов, художник